Планета sch2.netОбратная сторона Планеты sch2.net Вернуться ко входу в Свою колокольню
Обедня

Начало статьи (Часть-I)

Часть II

1.

Конечно, Владимир Алексеевич не мог успокоиться и, придя домой, принялся лихорадочно писать рассказ, инициированный Наденькой, писать для нее. Владимир Алексеевич любил говорить не "рассказ", а "текст". Он делал это из скромности, а больше от неуверенности в себе, от страха, что вот, возьмут да и спросят: "Это - рассказ?! Вы полагаете, что вы - писатель? Нет, слабо, не профессионально! Вообще, как только хватает наглости с этим выступать?! Ваша фамилия?!!" И ему казалось, что если назвать написанное "текстом", то всегда можно зайти за него и спрятаться: "Это же всего-навсего текст! А я? Ну, что вы, какой же я писатель! Я - так..."

В любовной лихорадке или, как теперь говорят - в эйфории - Владимир Алексеевич накатал текст на 12 страниц. И он ему нравился! В некоторых местах его охватывала дрожь восхищения, и даже слеза прошибала.

Владимир Алексеевич распечатал текст и вручил его Наденьке после очередной службы.

Наденька позвонила ему вечером и лепетала что-то восторженно-бессвязное, из чего Владимир Алексеевич заключил, что она, наконец, осознала и приняла его влюбленность.

"Я прочитала ваш рассказ три раза в метро, и всё улыбалась - даже люди на меня стали оглядываться! А потом дома еще раз... Я поняла!.." Наденька говорила что-то еще, но Владимир Алексеевич уже не слышал: он внутренне скакал и прыгал от счастья: "Вот текст, который сдвинул горы! Yes!!! Еще шажок - и она моя!!!!" (Что именно понимал Владимир Алексеевич под словом "моя", он сам не знал, так как в глубине души вовсе не стремился овладеть Наденькой и ясно сознавал это).

При следующей встрече Владимир Алексеевич вернулся к рассказу. Ему было лестно восприятие Наденьки.

- Наденька, я очень тебе благодарен! - прочувствованно говорил Владимир Алексеевич, идя с ней к метро обычной их дорогой, которую он втайне называл "via dolorosa".

- А мне-то как приятно! - улыбалась в ответ Наденька всеми искорками своих маленьких, но таких чудесных глазок. - Мне больше всего понравился ярко-красный цвет каштановых волос в лучах солнца! А Олёнка, разве она разозлилась на него? А-а... Я это не поняла..!

- Ты мне подарок сделай ко дню Ангела: сыграй на рояле! Вот в рассказе Володе не удалось Олёнку научить играть, а ты - ты играешь прекрасно!

- Обязательно сыграю, Владимир Алексеевич!

У перехода Владимир Алексеевич поцеловал Наденьке руку, и они расстались.

 

...Ах! Как все это грустно, заезжено и бездарно, господа!..

 

Через несколько дней лихорадка у Владимира Алексеевича спала. Как-то раз вечером он перечитал рассказ и понял, что смерть Володи на фронте - всего лишь красивая сентиментальность, художественный жест, но - совершеннейшая неправда. К тому же он увидел сильное сходство своего текста со знаменитым рассказом Бунина "Холодная осень". Он обожал этот рассказ и всегда плакал над ним. Там тоже была любовь, война и смерть в Галиции.

"Нет, напишу-ка я правду, без эйфории; все, как оно было на самом деле!" - решил Владимир Алексеевич.

И написал. Благо перед глазами его была жизнь отца, воевавшего в той же Галиции молодого офицера.

 

Что ж, почитаем. Дойдя до конца этой истории, мы станем печальнее, чем теперь. Потому что вне искорок любви жизнь жестка и прозаична, а, главное - лишена цели и смысла.

 

2.

Прошло двадцать лет с тех пор, как Володя уехал на фронт. В деревню он больше не вернулся.

Однажды осенью в старом московском переулке под названием Гендриков Владимира Алексеевича окликнули. Он обернулся. Перед ним стояла немного полнеющая женщина с круглым лицом и небольшими зеленоватыми глазами. Одета она была вполне стандартно. На голове у нее Владимир Алексеевич заметил темно-синий профсоюзный платочек.

- Не узнаёте, Владимир Алексеевич?! - проговорила женщина знакомым, но таким далеким голосом.

К этому времени Владимир Алексеевич работал в артиллерийской спецшколе, где преподавал математику, и жил вдвоем с матерью в одной из квартир своего бывшего дома. Собственно, у них была только одна комната, оставленная после уплотнения. Его жена - Катя Гурская - вот уже несколько лет, как ушла от него вместе с сыном к преуспевающему советскому агроному.

Сейчас по Гендрикову переулку Владимир Алексеевич шел в некоем подобии военной формы, когда галифе с сапогами заменяется брюками с ботинками. И хотя ему было 42 года, внешне он мало изменился: та же изящная фигура с абсолютно прямой спиной, те же черные волосы. Только офицерские усы его стали походить на чаплинские, что тогда было модно.

- М...м... Да..., простите? - Владимир Алексеевич узнал Олёнку по голосу, но спешил к Ирочке - молодой учительнице, с которой у него завязывался роман после нескольких лет одиночества и какого-то "подводного" бытия. Кроме того, он просто остерегался узнавать людей из прошлой жизни, будучи сам "из бывших".

- Как же вы, Владимир Алексеевич, - укоризненно покачала головой Олёнка, - неужто совсем забыли?!

Владимир Алексеевич подошел поближе и, заглянув ей в глаза, тихо сказал:

- Нет, не забыл, Олёнка.

- А я уж и не ждала вас встретить: нам ведь сказали тогда, что вас убило на войне. - Радостно оттого, что Владимир Алексеевич узнал ее, заговорила Олёнка.

- Ранило, но вот - жив остался.

Они помолчали.

- Вы у себя-то, там, в деревне, не бывали?

- Нет, не бывал. Я, как с фронта вернулся - мать болела, бедствовали; потом она на элеватор устроилась, а я - на артиллерийские курсы. Стало полегче. А в деревню не поехал: писали, что дом сгорел. Что ехать? Нечего. И смотреть не на что!

- Это верно. Сгорел дом. Время было такое, Владимир Алексеевич, - опустив глаза и как-то еще больше потемнев лицом, подтвердила Олёнка.

- Время такое... - эхом отозвался Владимир Алексеевич. - А вы, ... ты, что теперь?

- Я? Я на Часовом работаю по профсоюзной линии. - И Олёнка улыбнулась вдруг задорно и искристо.

- Так это рядом с моим домом!

- Вот видите, Владимир Алексеевич, всё сводит судьба нас! А вы женаты?

- Был женат... Ну, пойду, а то пора мне...

Но Олёнка как будто не слышала его:

- Я-то замужем. Хороший человек, красным командиром был в Гражданскую. Да вот теперь... Дома он; и пьет сильно. Сын у меня от него.

Владимир Алексеевич слушал последние слова Олёнки, уже стоя вполоборота, собираясь уходить. Внутренне он поморщился от какой-то досады то ли на Олёнку, то ли на себя, то ли на всю эту нелепую жизнь. Он хотел было взять Олёнку за руку, даже мускулы его напряглись, но осекся и не стал.

Владимир Алексеевич не знал об участии Олёнки в поджоге его дома. Но, если бы знал, то, может быть, это было бы лучше: он душой хорошо понимал азарт революции, и в этом сожжении дома своего возлюбленного барина было что-то настоящее, подлинное, живое... А так - Олёнка ощущалась им совершенно чужой женщиной. Ему даже не было жалко ее - ну, хоть за мужа пьяницу.

- Прощай, Олёнка! - Владимир Алексеевич кивнул, повернулся и решительно зашагал вверх по Гендрикову переулку.

- Прощайте, барин... - тихо, только себе, не ему ответила Олёнка. И пошла вниз по Гендрикову к Часовому заводу.

Пройдя несколько шагов, она шепотом добавила:

- Володя...

 

3.

Расставшись с Олёнкой, Владимир Алексеевич шел в задумчивости всё медленнее. Воспитание не позволяло ему оглянуться на удаляющуюся фигуру Олёнки. Впрочем, она тоже не оглядывалась, погрузившись в невеселые воспоминания, которые сменились еще более невеселыми повседневными заботами.

В этот раз к Ирочке как-то ноги не вели, и Владимир Алексеевич свернул на Семеновскую - к дому.

Миновав узкий двор м бросив равнодушный взгляд на пустой кирпичный киот на стене переднего дома, на старый тополь, скрючившийся от постоянных подрезаний, он вошел в полутемное парадное с пыльными закопченными окнами и стал подниматься по стертым ступеням знакомой с детства каменной лестницы во второй этаж. Часть деревянных перил на первом этаже, изогнутая в стиле модерн, шаталась и грозила вскоре отвалиться. На старинном звонке была надпись: "Прошу повернуть!", и Владимир Алексеевич пальцами привычно ощутил выпуклость литых букв. Почтовый ящик на двери был весь заклеен названиями газет, выписываемых жильцами их коммуналки.

Дверь открыла его мать.

Из кухни шел тоскливый запах трески, которую жарили соседи. Но Владимир Алексеевич не обратил на это ни малейшего внимания. Молча, не отвечая на вопросы матери, открыл он белую двустворчатую дверь. В комнате горела одна настольная лампа под шелковым абажуром с выцветшими красными розами.

Владимир Алексеевич сел к роялю и правой рукой взял первые три терции песнопения "Ныне силы небесные..." в ми-миноре. Вдруг по лицу его пробежала судорога, и он с силой ударил рукой по крышке рояля. Рояль ответил ему гулом далеких голосов, будто зовущих на помощь.

- Что ты стучишь, Володя? Пугаешь меня! Что случилось?! - Раздраженно выговаривала мать из-за шкафа.

Но Владимир Алексеевич ничего не отвечал: он был уже далёко - в 1916 году и лежал в неудобной позе под высокой сосной. Вокруг стрекотали кузнечики, знойно звенели цикады, деловито ползали муравьи, посвистывали редкие птицы. Но все это не имело к лежащему никакого отношения: прошел час, как он упал, контуженный пулей, попавшей в кокарду его фуражки и царапнувшей вкось его левый висок и щеку.

Раздались еще два выстрела со стороны немцев. Затем ответили наши, и все стихло. Володя лежал, и кровь с его виска стекала по щеке и, огибая ухо, капала на тонкие и желтые от жары стебельки травы. Скоро кровотечение прекратилось. В мире настала тишина.

Прежняя жизнь Владимира Орловского оборвалась, и совсем иная, неведомая жизнь стояла перед ним, ожидая, когда он очнется.

 

4.

Володя очнулся, когда подошедшие санитары клали его на носилки. Голова раскалывалась от боли. Тяжелый запах летних трав и всеобъемлющий звон цикад представлялся ему сложным и бессмысленным нагромождением, специально созданным для того, чтобы он разгадал какую-то тайну и смысл. Его мутило оттого, что он никак не мог поймать этот смысл, который кружился мухой где-то совсем рядом...

В госпитале Володя пролежал месяц, а потом возвратился в свою артиллерийскую часть. Там его ждали награда и чин подпоручика. Дело в том, что в полевой сумке раненного на боевом задании прапорщика нашли прекрасно выполненный рисунок немецких позиций.

Вскоре их батарею перевели на Румынский фронт.

Потянулась осень, а за нею - слякотная зима. Положение становилось все хуже.

В марте 17-го года с опозданием на батарею пришло известие о революции в Петрограде и об отречении Николая. Эту новость Володя встретил равнодушно: он всегда считал царя слабым человеком и бездарным военным. "Разве что фотографом он был хорошим!" - Говаривал он сыну много лет спустя. Среди офицеров пошли разговоры об организации Добровольческой армии. Но подпоручик Орловский в них участия не принимал. Ему эти идеи были чужды, да и просто потянуло домой. И когда фронт стал разваливаться, Володя поехал в Черниговскую губернию - в имение Кати Гурской, которая считалась его невестой.

 

5.

Трясясь по разбитыми дорогам в нанятой коляске и глядя на разбредающихся грязных и одичавших от бесконечной войны солдат, Володя вспоминал, как давным-давно, в невообразимой теперь довоенной жизни Катя Гурская - консерваторка, ученица Игумнова - пришла к ним в первый раз с визитом. Мать Володи не хотела принимать ее одна: ей казалось, что отсутствие мужчины в доме (отец к тому времени уже умер) может создать неблагоприятное впечатление у девушки из хорошего дворянского рода. И она пригласила своего дальнего родственника - дядю Николая, богатого фабриканта и внешне очень респектабельного господина. Его задачей было представлять мужскую линию Володиной семьи.

... Вот они в гостиной. Дядя Николай в черной визитке и серых брюках в полоску курит дорогие папиросы, сидя на гнутом венском стуле. Время от времени он снимает пенсне в золотой оправе, и тогда взгляд его сразу теряет остроту и делается наивно-беззащитным. Мать в строгом платье, в бриллиантовых серьгах, подаренных ей мужем на свадьбу...

Катя играет на рояли, Володя аккомпанирует ей на фисгармонии концерт Моцарта. По углам гостиной горят электрические бра.

Потом, похвалив музыкантов, все двигаются в столовую с синим диваном, синими креслами и строгими темными стульями вокруг длинного стола, на котором в красивых бронзовых подсвечниках горят традиционные обеденные свечи...

Володе живо вспоминается, как он, еще мальчишкой, катается на велосипеде по всем комнатам и коридору, в конце концов, падает и выбивает себе зуб. Он шепотом рассказывает об этом Кате, и они смеются втихаря...

В столовой продолжается светская беседа, а когда подают кофе, Катя с Володей убегают в гостиную, оставляя маму с дядей обсуждать невесту. Володя садится за рояль, Катя становится рядом, они смеются, пытаются что-то спеть вместе и опять заливаются молодым беззаботным смехом.

Венчание было намечено на осень.

Летом Володя уехал в свое именье...

"Боже, как все это нереально рядом с непролазной грязью прифронтовых дорог и оборванной бесхозной солдатней!" - думал Володя.

- Эй, ваше благородие! Куда едешь? От войны бежишь? - Раздался вдруг грубый голос, полный одновременно злости и зависти.

- К жене еду. Она одна, беспокоюсь за нее! - Невозмутимо ответил подпоручик и стегнул лошадь.

- У меня тоже в деревне ... жена ... мать!! - полетело вслед, но Володя не стал вникать во всю эту классовую ненависть.

Он попытался вернуться в теплые воспоминания, однако они рвались, как плохая кинопленка, и Володя поймал себя на том, что думает о довоенной жизни, как о чужой.

 

6.

Через двадцать дней, на Фоминой неделе Володя подъехал к одноэтажному помещичьему дому Гурских. Солнце только что село. Из оврага тянуло холодом и буйным ароматом цветущей черемухи.

Володя поднялся по шатким ступенькам крыльца. Дверь была не заперта. Он вошел в полутемные сени и постучался в гостиную. Никто не ответил; и ему показалось, что все это просто сон, и что сейчас он проснется в привычном грязном блиндаже...

Но вот, скрипнув, отворилась дверь в боковую комнату, и из нее тихо вышла Катя.

С минуту они молча стояли друг против друга: Володя в полевом офицерском мундире, покрытом изрядным слоем пыли, Катя в простом деревенском платье с накинутым на плечи платком. Она смотрела на измотанного войной и долгой дорогой фронтового офицера и не узнавала в нем того московского юношу.

Володя снял фуражку, и с нее что-то посыпалось на пол.

- Катя!.. - произнес он и ужаснулся несовместимости своего огрубевшего голоса с тишиной Катиного дома, с ее исхудавшим лицом, со всеми московскими воспоминаниями.

Он слегка покачал головой и откашлялся.

- Володя? Ты?! Откуда?..

Катя подошла к нему, но лицо ее осталось серьезным: улыбнуться она была не в силах.

- Я приехал за тобой, Катя. Фронта больше нет. Здесь нельзя оставаться. Поедем в Москву. Ко мне. Катя! Ты согласна... быть моей женой? - Володя уже не замечал своего голоса, он видел только Катины глаза.

- Ты был ранен! - все еще не меняя выражения лица, прервала его Катя. Она подняла руку и осторожно коснулась длинного шрама на его левой щеке, идущего наискосок от виска к шее. Володя прижался к ее руке губами.

- Немцы... уже в Городне! - прошептала Катя.

Произнеся "немцы", Катя вдруг поняла, что им уже не уехать, что Володю заберут в плен, и она никогда...

- Нет!! - вскрикнула Катя и с силой мотнула головой, будто отгоняя отвратительное насекомое.

- Нет! - повторила она тише, порывисто обняла Володю и заплакала.

Через два дня они обвенчались в деревенской церкви.

 

7.

А еще через день молодожены собрались в Москву, оставив дом на тетку и каких-то смутных, неопределенных родственников. Тетка ехать в Москву отказалась, и Катя, прощаясь, прекрасно сознавала, что никогда больше не увидит ни ее, ним старого деревянного ветшающего дома.

Лошадей достали с трудом. Зато сама дорога оказалось вовсе не опасной, особенно там, где стояли немцы. В Городне немецкие солдаты даже отдавали честь русскому офицеру с молодой женой, и Володя похвалил себя за то, что не снял погоны.

Но вот коляска подъехала к мосту через небольшую речку. За мостом дорога круто поднималась по косогору, а дальше уходила в пустую и дикую степь. Говорили, что по степи рыскают конные красноармейские разъезды: там начиналась чужая, незнакомая страна большевиков. В центре этой страны таинственной и совершенно непонятной жизнью жила Москва.

Они вылезли из коляски и подошли к перилам моста. Вокруг царила благоуханная тишина летнего украинского вечера. За версту не было видно ни души. Под мостом шепотом журчала темная вода.

- Катенька! Пора. - Володя взял Катю за руку. - Все может статься с нами. Ты... ты прости меня, Катюша, милая.

- Мы доберемся, Володя, непременно доберемся! - Катя старалась говорить бодрым голосом, а сама с тревогой и нежностью вглядывалась в лицо Володи, заросшее черной щетиной.

Они обнялись, прощаясь со всем своим прошлым, к которому - они понимали - не было возврата.

- Да, - кивнул Володя, - мы должны.

Он взял из коляски узел и спустился под мост. Катя осталась ждать его и, опершись о перила, смотрела на струящуюся воду.

Вдруг ей сделалось страшно в огромной и враждебной степи.

- Володя! - тихо позвала Катя.

- Иду! - отозвался снизу Володя.

Когда он поднялся на дорогу, Катя невольно ахнула: от фронтового офицера не осталось и следа. Серый поношенный пиджак и такие же брюки, заправленные в простые солдатские сапоги, линялая косоворотка и рабочая кепка составляли новый костюм Володи.

- Тебе не нравится? - неожиданно рассмеялся Володя. - Значит, все хорошо!

Его смех немного успокоил Катю. Она вопросительно взглянула на мужа.

- Форму и документы я закопал под мостом. - Ответил Володя на ее немой вопрос. - Мы с тобой бежим от немцев, нас обокрали в дороге мародеры. Запомнила, а, Катюша?

Катя в ответ только вздохнула.

Они отвели лошадь с коляской в деревню неподалеку, вернулись к мосту и, перейдя его, стали медленно подниматься по крутому берегу на той стороне. Некоторое время их фигуры темнели на белой дороге; потом показались силуэтами на фоне вечернего неба - и скрылись за косогором. Впрочем, видеть их было некому.

Час спустя, они благополучно достигли железнодорожной станции и смешались с толпой.

 

8.

Владимир Алексеевич встал из-за рояля и подошел к окну. Смеркалось. Мать принесла в комнату чайник.

- Садись, Володя, будем ужинать!

С кухни доносились громкие голоса жильцов, стук сковородок, бульканье воды в туалете.

- Ты знаешь, - сказал за ужином Владимир Алексеевич, - я нынче в Гендриковом переулке встретил Олёнку - ту девушку из нашей деревни, с которой был знаком летом 14-го года. Она теперь работает на Часовом заводе...

- Олёнку? Не помню. Ты мне ничего не говорил о ней.

- Разве?.. Ну, да ладно, Бог с ней...

Владимир Алексеевич замолчал и не произнес об Олёнке больше ни слова, хотя уже знал, что завтра после работы пойдет к Часовому, чтобы вновь увидеть ее.

У Часового завода стояла толпа женщин. Владимир Алексеевич обратил внимание, что друг с дружкой они не переговаривались, и каждая очерчивала вокруг себя некую оборонительную зону, в которой она пряталась, как в крепости.

- Кого-то ждут? - спросил Владимир Алексеевич у одной из женщин. Та не ответила и продолжала напряженно всматриваться в двери проходной.

- Да это они мужиков своих с зарплатой караулят! - бросил проходивший мимо парень, взглянув с чуть заметным презрением на странного ИТР-овца, не понимающего простых вещей.

Владимир Алексеевич отошел, не желая ассоциировать себя с мрачной толпой, и прислонился к стволу огромного тополя, мощной кроной перекрывающего весь переулок перед заводской проходной.

Внезапно толпа вздрогнула и образовала полукруг, а из проходной начали один за другим выходить рабочие. Они не успели сделать и нескольких шагов, как были молча атакованы своими женами. Послышались крики и ругань. "Враждебные лагеря" смешались в одну качающуюся массу. Из нее время от времени понуро выходили рабочие, ведомые своими озлобленными женами; или одиноко плачущие женщины, чьим мужьям удалось ускользнуть через забор на другую улицу, либо с боем прорвать оцепление. Победители, гогоча, собирались по трое и с показным мужским и рабочим достоинством шли в ближайшую пивную.

Владимир Алексеевич смотрел на этот пролетарский спектакль, поражающий ролевой выверенностью и свинцовой безысходностью, и почему-то вспоминал, как маленьким мальчиком ходил по этой же улице в начальную школу - низенькое здание, со всех сторон заросшее липами. Вспоминал учителя по фамилии Тапёров. Фамилия запомнилась ему, так как красивым почерком была выписана на дешевой книжке Нового Завета, подаренной Володе Орловскому за хорошие успехи в учебе. Дома по Новоселенской улице и Жевлюкову переулку были тогда сплошь одноэтажные, деревянные, с большими садами, уходящими вглубь квартала. Изредка попадались дома богатых купцов, построенные по принципу: низ каменный - верх деревянный. Небо казалось высоким и обширным. Идя утром в школу, Володя всегда слышал звон из Покровского монастыря к ранней обедне... А то, зимой, дойдя до Пустой улицы, на которой не было ни одного магазина, и взглянув на каланчу пожарной части, Володя обнаруживал на ней три высоко поднятых черных шара. Сей знак возвещал всем о сильном морозе и об отмене занятий в начальных классах. Ребятишки, черными гномами стекавшиеся к школе, бросали ранцы, кричали "Ура!" и бежали домой за салазками...

Погрузившись в воспоминания, Владимир Алексеевич чуть было не пропустил Олёнку. Он не видел, как она вышла из проходной, и заметил ее боковым зрением только , когда она проходила мимо него.

- Здравствуй, Олёнка! - Владимир Алексеевич сделал шаг ей навстречу. Она остановилась.

- Здравствуйте, Владимир Алексеевич! - ничуть не удивившись, ответила Олёнка. Она была в коричневом ситцевом платье в мелкий горошек, синем пиджаке и непременном профсоюзном платочке, завязанном сзади, что делало ее широкое смуглое лицо еще более круглым.

- Что это вы, Владимир Алексеевич, вдруг пришли-то? - спросила Олёнка тем, не изменившимся, довоенным голосом, и Владимир Алексеевич понял, что она рада ему и втайне ждала их встречи.

- Мне надо... надо поговорить с тобой. Давай пойдем в парк, посидим.

- Не могу я нынче, простите: домой тороплюсь, - сказала Олёнка и посмотрела на него с такой неотразимой женской властью, что Владимир Алексеевич сразу почувствовал себя влюбленным мальчишкой, которого корчит от застенчивости.

- Ну, так завтра? - Владимир Алексеевич пытался придать своему голосу решительность и твердость, но у него плохо выходило.

- Можно и завтра, - отозвалась Олёнка, немного растягивая слова. - Все, пойду я. До завтра, Владимир Алексеевич!

Он мгновенно узнал ее характерное "Всё, пойду я...", и у него замерло сердце: перед ним была прежняя Олёнка.

Она пошла по Новоселенской, а Владимир Алексеевич, превращенный ею в Володю, стоял у тополя, не в силах сделать ни шагу, и думал, как ему дожить до завтра?

 

9.

Завтра они сидели в "Большом парке", который образовался из кладбища Покровского монастыря. Фонтан, приблизительные копии греческих скульптур вокруг, почему-то выкрашенные черной краской, и неизбежный памятник Сталину оформляли их беседу.

- Вы тогда уехали, Владимир Алексеевич, я так и думала, что не вернетесь больше. Потом списки пришли в газетах; о. Василий читал нам, и вы были среди убитых. Ох! Мне обидно стало! Хоть вой! Вот так - и всё?!!

- Я чудом уцелел. А затем, когда всё уже заканчивалось, поехал к Кате в Городню. Но, Олёнка, ведь после пришли другие списки, и моя мать не считала меня убитым!

- Мы этого не знали. Только ведь, что ж ... вы не вернулись, и никакой весточки от вас не было - все равно, что убили. Двадцать -то лет..!

Олёнка помолчала; потом сказала, вздохнув:

- Катя...

- Да... Моя невеста.

В Городню долго добирался. Грязь. Солдатня. А она одна там...

- Так вы, когда у нас гостили летом, ... Катя вам уже невестой была?

- Да, Олёнка, что говорить...

- Я не знала, а то бы... Нехорошо ведь, Владимир Алексеевич! Мне потом в деревне пеняли, что вот, она с барином, а он-то обручен! Не верила я, а вот - верно все...

Владимир Алексеевич немного помолчал, не представляя, что теперь можно сделать с этой давней виной, и стал рассказывать Олёнке о Кате, о том, как он пробирался с ней в Москву через фронт, как мать их встретила, как их хотели выселить из дома, но в результате лишь уплотнили; и о многих других революционных перипетиях. Он говорил все, не таясь, ему было так хорошо исповедовать свою жизнь Олёнке, словно он только и ждал этого. Олёнка слушала его молча, не перебивая. Когда Владимир Алексеевич остановился, она, как бы продолжая никогда не начинавшийся разговор, медленно, почти нараспев сказала:

- Он к нам с Красными пришел. На коне, в кожанке и папахе. И лицо такое светлое, открытое; и будто знает что-то, чего мы не знаем. У нас остановился: дом-то побогаче других был, ну, так - для командира. Народ собирал, говорил: надо выгонять помещиков и землю их брать... А вечером повесит саблю на гвоздь и всё ходит по избе взад-вперед, думает; а то сядет к столу и начнет надомной подшучивать: "Ну-ка, рыжая, принеси мне крынку молока!" Он меня "рыжая" звал. "Что, - говорил, - рыжая, собери девок да ребят и - помещичью усадьбу громить! Что сидите, чего ждете? Сами не возьмете - никто не даст!" И все на меня посматривает весело так, будто куда зовет.

Влюбилась я. Сразу влюбилась, как на коне его увидала. Волосы остригла. Кожанку выпросила у него. У нас ячейка образовалась. Я впереди. А он всё: "Гоните, гоните с вашей земли этих эксплуататоров!" Верила я ему, каждому слову. Любила - вот и верила! Ну, и подговорила ребят, да они и сами готовы были, и подожгли дом ваш. Думаете, вас не вспоминала? Вспоминала. Только зло: уж, коль он так, то пусть сгорит все - и конец всему, и новая жизнь начнется, большая, широкая...

Мы тогда уж с ним жить стали, но чтоб обвенчаться, так нет; родителей я не слушалась...

А как сожгли дом, тут белые наступают. Он и увез меня с собой. Скитались мы по войне. Только вы не думайте - я счастлива была с ним, и в полку меня все полюбили.

Владимир Алексеевич вдруг закрыл лицо руками и покачал головой.

- Да вы дом-то не жалейте, что он?.. - повернулась к нему Олёнка.

- Я не жалею. Знаешь, ... это... как тебе объяснить? Это - так хорошо, Олёнка!

- Что хорошо - что дом сгорел?

- Не знаю... Мне легко стало сейчас и просторно. Ты - очень хорошая, только...

Твои волосы, где они?

- Волосы? Отросли с тех пор. Вот! - Олёнка сняла темно-синий платочек, и он увидел, что рубиновые волосы, которые он так любил целовать двадцать лет назад, стянуты в тугой узел на затылке. Владимиру Алексеевичу безумно захотелось погладить любимые волосы, но он сдержался.

Олёнка услышала это его желание, и в ней что-то повернулось к нему, и она представила так ясно, что обнимает Володю, и касается его щеки, и... Но она не позволила себе ничем выдать свое чувство.

- После войны его направили в Крым заведовать санаториями. Жили хорошо. Там и сын родился. Да без войны, без конницы скучал он, томился. Стал запивать, да ссориться со всеми: кругом воровства много было. До драки доходило - горяч был. Ну, и сняли его...

- Как его звали, что же ты не скажешь, Олёнка? - прервал ее Владимир Алексеевич.

- Иваном, - ответила она тихо. - Только, почему же "звали", он и сейчас... жив.

- Прости, я... - смешался Владимир Алексеевич.

Но Олёнка пропустила его оправдания и продолжала своим певучим голосом. (Ох, этот голос, который вынимает душу!)

- Ну, а в Москве - сами видите: я на завод пошла. Иван, было, устроился на станцию, да пил все больше. Ушел оттуда. Уволили, - добавила Олёнка вполголоса.

- А сын?

- Володя-то? Он с нами. Слабый родился, болеет часто.

- Володя?! - встрепенулся Владимир Алексеевич, и в каком-то исступлении быстро заговорил:

-Олёнушка, может, тебе нужна помощь? Я один сейчас, средства есть. Ты скажи. Я всё сделаю для тебя. И для Володи!

- Да что вы! Мы вам благодарны, но сами уж. - Отвечала Олёнка внезапно сухо и отстраненно, и лицо ее сразу сделалось чужим.

Владимир Алексеевич замолчал и, опустив голову, стал разглядывать тертый красный кирпич, которым были посыпаны дорожки парка. В этот момент он пожалел и о своем предложении, и вообще о встрече: "Они не в состоянии понять нормального жеста, поверить в бескорыстие! Они думают, что придется расплачиваться!.."

- Вы не серчайте! - тронула его за рукав Олёнка. - Неладно мне у вас брать. И так взяла уж...

Владимир Алексеевич поднялся. Олёнка тоже встала и немного растерянно глядела на него.

- А Катя ушла, - заговорил он нарочито твердым голосом, стараясь скрыть боль, которая до сих пор жила в нем.

- Я всегда давал ей полную свободу. В Крым одну отпускал. Три года назад она из Крыма вернулась и на дачу собралась с сыном. Весна была, и я еще работал. Я пошел их проводить на вокзал. Перед отходом поезда она вдруг бросилась мне на шею: обнимает, целует, и так все с надрывом.

- Катенька, что с тобой? - спрашиваю, - не на войну ведь! Я приеду через две недели.

Она ничего не ответила. Вошла в вагон и уехала с Сашенькой. А через неделю пришло от нее разводное письмо. Сына с собой забрала...

Тут голос Владимира Алексеевича дрогнул, и он вынужден был замолчать.

Он посмотрел на Олёнку. Она не успела совладать с собой, и он поймал ее взгляд, полный такой грусти, такой затаенной любви; глаза ее были так добры, умны и прекрасны, что он понял: то великое счастье, которое предложила им судьба, упущено ими, и скитается где-то, как бездомная потерянная собака, тычась во все двери и нигде не находя хозяина.

- Олёнка! - шепотом крикнул Владимир Алексеевич и сделал движение, чтобы обнять ее, но она остановила его и спросила, словно с другого берега:

- Зачем?..

Глаза ее при этом стали еще печальнее, но и добрее.

Владимиру Алексеевичу показалось, что в этом ее "Зачем?" содержатся ответы на все трагические вопросы всех времен.

Они молча пошли к выходу.

Прощаясь, Владимир Алексеевич поцеловал ей руку, чем привел ее в немалое замешательство.

- Вот мой телефон. Ты мне все же позвони, Олёнка, если что надо; да и так просто позвони!

- Хорошо, я позвоню, Владимир Алексеевич.

- Да, Олёнка, никогда не знал твоего отчества?

- Ольга Александровна я. Ну, всё, прощайте. Простите, если чем обидела вас.

- Я тебя, Олёнка, люблю всю жизнь! - вдруг вырвалось у Владимира Алексеевича, и ему стало невыразимо сладко от произнесенных слов, и в то же время он знал, что в них заключается некая толика лжи.

- Полноте! Это вы сейчас так говорите. Да и что уж нам теперь? Ни к чему это всё...

 

10.

Владимир Алексеевич встретился с Олёнкой еще раза три, но такого разговора между ними больше не происходило. Он звал Олёнку к себе, однако она категорически, хотя и мягко отклонила его приглашение.

Через два года Владимира Алексеевича избрали депутатом Моссовета, и он, пользуясь своим депутатством, разузнал о жилищных условиях Ольги Александровны Подкопаевой. Оказалось, что живет она с мужем и сыном в совсем маленькой комнатке. И Владимир Алексеевич выхлопотал ей большую комнату в малонаселенной квартире. Олёнке о своих хлопотах он ничего не сказал. Они больше не встречались, и он так и не узнал, что Олёнка догадалась обо всем и даже всплакнула тихонько, пока ее домашние спали.

В 1940 году Владимир Алексеевич все-таки женился на той самой молодой учительнице, к которой не дошел в знаменательный день встречи с Олёнкой. А через год началась новая война, и они уехали с артиллерийской школой в эвакуацию.

Когда в 1944 году они вернулись в Москву, то Владимиру Алексеевичу никаких следов Олёнки обнаружить не удалось.

 

11.

"Вот, собственно, и вся история..." - сказал про себя Владимир Алексеевич, вставая из-за компьютера. - "Конечно, потом жизнь продолжалась; она всегда продолжается и не имеет никакого композиционного завершения". Этот безостановочный поток жизни всегда смущал Владимира Алексеевича своей бездушной объективностью. И все чаще ему хотелось выскочить на берег.

Внезапно он, как бы протрезвев, вспомнил, что никакой Олёнки, как впрочем и Володи, на самом деле не было, что он их придумал от начала до конца в странном затяжном сне. Однако он так свыкся с ними, так полюбил их, что они стали для него более реальными, чем действительно живущие люди, даже Наденька.

Какая-то частичка Наденьки, будучи пересажена им в другое время и на другую почву, разрослась там огромным деревом с пышной кроной, в которой весело щебетали многочисленные птицы.

И в то же время, когда Владимир Алексеевич писал об Олёнке, то ощущал душою, что разговаривает именно с Наденькой, что она рядом, и ему было хорошо...

Владимиру Алексеевичу захотелось написать о том, как Наденька со своим хором отпевает его: он ясно это увидел и беспокоился, удастся ли ей подойти к нему проститься. Но вспомнил, что есть в отпевании такой промежуток, когда подойти можно и хористам.

"Да, нет! Сентиментальный бред! Оставим все, как есть" - рассмеялся Владимир Алексеевич, очнувшись от грустно-сладкого видения.

 

12.

Прошло двадцать лет. Однажды внучка Владимира Алексеевича, ставшая к тому времени взрослой замужней женщиной, занималась тем, что сканировала старые фотографии деда, чтобы ввести их в компьютерный архив семьи. Ее восьмилетний сын Ванятка с удовольствием наблюдал за работой мамы.

- Вот папа! Смотри! Вот мы все на море!

А это? - Твой дедушка, да, мам? Что у него за спиной?

- Колокол. Твой прадедушка, Ванятка, под конец жизни служил звонарем. Когда я была еще маленькой девочкой, дедушка брал меня к себе на колокольню...

- А это кто? - спросил Ванятка, увидев на экране незнакомую смуглую девушку с пышной копной каштановых волос. Она стояла возле какого-то старинного здания с колоннами и была в длинной красной клетчатой юбке, бежевой куртке и таких же бежевых сапожках. Девушка смотрела на фотографа и улыбалась, но не так, как улыбаются для фотоснимка. Было видно, что она хорошо знает фотографа и, наверное, любит его.

- Кто это, мама? - не унимался Ванятка. Фотография притягивала его заключенной в ней тайной.

- Не знаю... Никогда раньше не видела этого снимка. Вероятно, какая-то знакомая дедушки?.. У него было много друзей и знакомых...

И она перешла к следующему кадру.

На другой день Ванятка нашел запомнившееся фото и тайком забрал его к себе.

Часто вечерами он доставал фото из своего столика и переглядывался с неведомой девушкой: ведь она смотрела ему прямо в глаза. И улыбалась.

 

13 мая 2004 г.

Письмо Ведру vedro.design 2003 Рейтинг@Mail.ru